вторник, 14 апреля 2009 г.

Шурупов: Рисунки углем

Прочитал рассказ Шурупова "Рисунки углем". Ничего особенного. Но "ничего особенного" в очень хорошем смысле. Ближе к концу появляется Шуруповский нерв. А на протяжении всего текста он только предчувствуется, ожидается, но все не приходит, а признаки его проявляются штрихами - то тут, то там - точными художественными мазками на простом "естественном" тексте. Но есть в этом рассказе весомость настоящего, не выдуманного: человека пишущего, человека, играющего в театре, человека рисующего, человека поющего. Серьезность есть. А набоковской и бунинской "столичной литературы" нет. Но об этом особый разговор. Все равно люблю Шурупова.


Владимир Шурупов
РИСУНКИ УГЛЕМ
Рассказ


Дорога была глубоко врезана в грунт. Случись встречная машина, пришлось бы задним ходом возвращаться к подножию холма или той забираться задним ходом к стенам монастыря.
— Не дорога, а мышеловка! — Шофер остановил машину и взглянул на Гаврилова — Тут танковую колонну двумя гранатами запереть можно…
Лейтенант настороженно осмотрелся.
— Посмотри, нельзя ли прямо по склону двинуть, — сказал он шоферу.
— Есть посмотреть…
Женский монастырь, по данным разведки, был давно поки­нут. Лейтенант получил приказ занять его взводом автоматчиков и приготовить к расквартировке. В этом монастыре можно было с удобствами разместить полк — все здания целы и невредимы, внутри три колодца с чистейшей водой.
— Можно стороной, товарищ лейтенант. — Шофер деловито постучал по потрепанным скатам, хлопнул ладонью по борту, словно проверял надежность досок.
— Что, Сашок, боишься развалиться? — спросил кто-то из кузова.
— Не. Тыщи верст не развалилась, теперь не имеет права, теперь просто не положено… Едем, товарищ командир? — обратился он к Гаврилову.
— Давай. Помаленьку давай.
Натужно подвывая, “газик” поехал по чахлой прошлогодней траве, прореженной яркой новой зеленью. Дорога как широкая и глубокая траншея все время ползла рядом, и солдаты в кузове и сидящий в кабине Гаврилов одновременно увидели завал. Шофер остановил машину. Гаврилов приоткрыл дверцу, глянул вниз. Похоже было, что взрыв произведен совсем недавно. Острые камни и земля прочно закупорили дорогу.
Все молчали. Все думали об одном: не ошиблась ли разведка?
Лейтенант встал на подножку, оглядел солдат, кивнул на завал.
— Вопросы есть?
Никто не ответил, но все поняли, что от них требуется: освободили место для правой руки, поправили автоматы.
— Вопросов нет, — продолжал Гаврилов. — Тогда вперед. Помаленьку. Ясно?
Шофер хорошо знал командира и дал полную нагрузку “газику”, понимая, что сейчас “помаленьку” означает только особую осторожность и внимательность.
Монастырские стены, казалось, росли сами собой и, когда “газик” притормозил невдалеке от ворот, заполнили полнеба.
Монастырь нависал над машинами мощными, старой кладки, каменными стенами.
— Газаев!
— Здесь Газаев, товарищ лейтенант.
— Бери отделение и осмотри тут все.
Солдаты по одному проскочили в ворота и так же, по одному, охватывая двор по периметру, исчезли в боковых гале­реях.
Гаврилов любил Газаева, хоть и трудноват был солдат в быту своей дотошностью. Даже приказы командир старался ему отдавать не так, как другим, а более подробно и точно. Хотя бы для того, чтобы ограничить его темперамент. Но когда дело касалось разведки, ему вообще ничего не надо было разжевывать: Володя Газаев возвращался только тогда, когда мог обрисовать каждый метр обследованного пространства. Его ловкость сочеталась с осторожностью и выносливостью. На него можно было положиться полностью, это знали все, кто бывал с ним в деле. На вопрос: “Почему ты такой?” — Газаев отвечал коротко: “Горы научили”.
Весенние апрельские дни, теплые и безветренные, легкая дымка, затягивающая дальние холмы, молодая трава и листья были щемяще ласковыми, и никому не хотелось думать, что после четырех лет ада здесь, на чужой земле, можно не дожить до мирной жизни, вот такой — солнечной, тихой, только набирающей летнюю силу.
Монастырь был большой, с собором посредине, с несколькими зданиями, назначения которых лейтенант не знал.
Старательного Газаева командир скоро не ждал, поэтому закурил, облокотясь о крыло “газика”, рассматривая непривычную для глаза местность. Эта земля немного напоминала недавно пройденную Венгрию — холмами, каменистыми дорогами, отдельными островками деревьев, виноградниками. Вспоминать о Венгрии Гаврилову не хотелось: большая часть его взвода осталась там.
Тишина была непривычной. Поэтому Гаврилов даже вздрогнул, когда ее нарушил резкий стук солдатских подковок о каменные плиты, звук все усиливающийся, тревожный.
Взвод рассыпался вдоль монастырских стен.
Из ворот выскочил Кузьмин, огляделся и кинулся к командиру. Гаврилов сразу отметил, что автомат у него висит за спиной, значит, особой опасности нет. Но солдат был взволнован, даже напуган чем-то и, подбежав к командиру, запыхавшись, только и выдохнул одно слово:
— Есть!..
— Что — есть? — строго спросил Гаврилов.
— Есть… — замялся, подыскивая слова, Кузьмин, — как бы это сказать… Население в монастыре есть… Вешаться хотят…
— Как вешаться?!
— Обыкновенно.
— Много?
— Не успел сосчитать… Плохо видно… Темно там…
Леонид Кузьмин, прозванный за внешность Цыганом, был старше командира лет на десять, опытнее его, но сейчас толком ничего не мог объяснить.
— Машину ближе к воротам, — скомандовал Гаврилов, — второе отделение — вдоль левой, третье — вдоль правой стены. Грибов с пулеметом остается у машины… Занять все точки, без моего приказа не высовываться… Бегом… Леня, показывай…
Он бросился к воротам, зная, что Цыган хотя и старше его, но такой легкий и стремительный, что быстро догонит.
Они пробежали правой галереей и оказались у одноэтажного здания с высокой красной черепичной крышей.
— Сюда, в трапезную, — на бегу крикнул Кузьмин, — сам все увидишь… Чертовщина какая-то…
Цыган даже не запыхался и говорил чисто и внятно, будто и не бежал рядом с командиром.
Гаврилов подивился, откуда Кузьмин знает про трапезную, но ходу не сбавил.
Дверь была приотворена, возле нее расположился солдат из отделения Газаева.
— Пока тихо… — быстро сказал он подбежавшему командиру.
У лестницы стоял еще один солдат из отделения Газаева. Кузьмин зашагал по ней через две ступеньки, затем побежал по другой узкой лестнице, ведущей на чердак. Здесь перед дверью была небольшая площадка, на ней сидели Га заев и все его отделение.
— Василий, — шепотом наставлял командира Цыган, — ты это… — он показал глазами на автомат, — не надо… Открывай… Только потихоньку…
Цыган осторожно приоткрыл дверь, и едва Гаврилов просунул в щель голову, как раздался истошный женский крик. От неожиданности Гаврилов отпрянул и распахнул дверь настежь.
Он стоял в дверях и не шевелился. Может, эта неподвижность и успокоила кричавших, наступила тишина.
Глаза не сразу привыкли к полумраку чердака. Гаврилов увидел ряды стропил, связанных балками. Первая балка проходила метрах в десяти от двери, и под ней Гаврилов разглядел женские фигуры, вернее, по крику он понял, что женские, а так, на глаз — просто шесть фигур. Шесть одетых во что-то одинаковое, светлое. Самым нелепым было то, что фигуры, казалось, парили в воздухе. Следующее открытие еще более повергло его в изумление. Не парили эти фигуры! Гаврилов разглядел веревки, тянувшиеся от каждой головы вверх к балке.
Но кто же кричал?
Приглядевшись к веревкам, Гаврилов понял: веревки не были натянуты. Разглядел он и табуреты, на которых стояли эти фигуры.
Гаврилов сделал шаг вперед, и те же крики ужаса и мольбы оглушили его. Он отступил к двери — крики смолкли… Снова сделал шаг вперед… И снова отошел. Он понял, что кричат совсем молоденькие девчонки, почти дети.
Прикрыв дверь, Гаврилов жестом позвал солдат за собой вниз по лестнице.
— Ошиблась разведка, — ни к кому не обращаясь, ска­зал он.
— Похоже, ошиблась, товарищ лейтенант! — Газаев подошел ближе, и все повернулись к нему. Они, не сговариваясь, перешли почти на шепот. — Тут в стене есть другие ворота, поменьше, вроде черного хода. За воротами — следы от машины. Мало приметны, но там, где машина разворачивалась, — след от пробуксовки, трава стерта. Следы недавние — думаю, утренние. Может, это их привезли? — Газаев показал глазами на­верх. — Разведка-то вчера была.
— Кто они такие? — спросил молодой, из нового пополнения, Леша Фомин.
— Бабы, — тяжело вставил Савицкий, старый солдат.
— Монашки, — уверенно поправил его Цыган. — Монашки-послушницы.
— Какого черта они здесь?
— Вешаться собрались.
— Сам вижу, не слепой. Зачем вешаться-то?
— Тебя, дурака, боятся.
— А чего меня бояться? Я добрый…
Лейтенант не перебивал, слушал.
— Не больно хотят вешаться… Хотели бы, нас не ждали.
— Видал-миндал, а не хотели бы — давно деру дали.
— А может, у них приказ такой — повеситься.
— Вот что, хлопцы, — сказал Гаврилов, — дело тут неясное… Приказ такой!.. Этих бедолаг как-то снять надо. Или уговорить, чтобы сами вышли…
— А што с ними царамоница? Хотят вешаца, пусть вешаца, паскуды! — Петр Савицкий угрюмо смотрел на командира.
Гаврилов знал, что Савицкому некому писать письма и ему никто не пишет: вся его семья погибла на пожарище в родной белорусской деревушке.
— Не хотят они вешаться.
— Почему так решил, командир?
— Ты видел их? Хорошо видел? Да у них же руки связаны…
Все растерянно замолчали.
— Вот что получается. Видно, их недавно привезли, зная, что мы вот-вот явимся. Застращали. В штабе насчет местного населения как предупреждали? Чтоб миром, только миром. Да и о монашеском звании говорилось — тут этих служителей много, и народ их слушает… Повесятся — русские солдаты виноваты…
— Похоже, что так, — вздохнул Газаев.
— А может, они сами на муку идут?
— А чего же орут?
— Так страшно же.
— Так чего же не вешаются? — не унимался Фомин.
— Жить, наверно, хотят, Фомушка. Жить хотят…
— Ну, хватит лясы точить. Тебя, Савицкий, извини, от караульной службы освобождаю, мы не о себе сейчас думать должны. Если эти дуры повесятся, так те, кто привез их, такое растре­звонят… Газаев с отделением — посменное дежурство у раскрытой двери. Начнешь дежурить сам. Понял? Повеситься они не должны!
Все поняли, почему командир первым назначает Газаева.
— Понял, товарищ лейтенант. — Газаев достал из-за голенища трофейный нож.
Во взводе знали, что этим ножом он метров с тридцати броском перережет веревку на столбе. Все видели, как он всаживал нож в белый лоскут величиной со спичечный коробок, приколотый к дереву. Когда его спрашивали, где так научился, Газаев, как всегда, лаконично отвечал: “Горы научили”.
— Пока нужно продержаться, а я отправлю связного в штаб с донесением, пускай присылают переводчика…
— Товарищ лейтенант, а может, войдем все. Пусть вешаются, я успею веревки в две секунды перехватить, если что, отка­чаем…
— В крайности так и сделаем. А пока приказ прежний — пусть привыкают, что мы здесь, пусть тебя в дверях видят, и пусть поймут, что мы им зла не сделаем. А там переводчик как-нибудь их на дело наладит… Так что никакой самодеятельности. Буду через каждый час проверять — надо монастырь к приему полка готовить.
— Жалко их, товарищ командир, совсем девчонки, — заговорил молодой солдат, из недавнего пополнения.
— Конечно, жалко. Знать бы, какой гад такое придумал, с ним бы я не церемонился…
— Товарищ лейтенант! — обратился Кузьмин. — Разреши мне с Газаевым остаться. Кое-какие мыслишки появились…
— Давай, Леня, только аккуратно…
Кузьмин с Газаевым подождали, когда стихнут голоса, оставили у входа Фомина и медленно пошли наверх. Не доходя несколько ступеней до чердака, Кузьмин сказал:
— Володя, давай-ка в голос разговаривать.
— Зачем? — удивился горец, привыкший ходить тихо, делать все тихо.
— Шепота люди больше боятся, чем громкого голоса… Будут знать, что мы не подкрадываемся, а идем и сами с собой разговариваем…
— Ох, и хитрый ты. Цыган, все про людишек знаешь… Только эти-то не наши! Может, у них все по-другому? Может, им твой громкий голос как нож по горлу?
— Черт их знает, только сдается мне, что людишки везде одинаковые, только и отличаются друг от друга тем, что одни дети, другие взрослые, одни женщины, другие мужчины, а уж все остальное из них силой делают…
— Я их и не разглядел… Может, страшилища какие?
— А если хорошенькие, какая разница? После смерти люди все одинаковые — мертвые…
Приоткрытая ими, чуть скрипнула дверь, но маневр Кузьмина не оправдался — хоть монашки и слышали их приближение, крик и визг был прежний.
— Садись на пороге, Володя.
— А что делать будем?
— Смотреть. Нож-то спрячь, чтоб не видели… Давай курить будем, а они пусть смотрят… через нейтральную… Понял? Пусть к нам привыкают.
Продолжая говорить всякую всячину, Цыган следил за белыми фигурами в глубине чердака.
Что-то неестественное, зловещее, противное душе человеческой было в этой картине. Они уже не кричали. Молчали. Неподвижно застывшие между полом и потолком. Цыган прикинул, что через час солнце осветит чердак и даст разглядеть их как следует.
Ему казалось, что монашки свыклись с их присутствием, так тихи и безучастны они были. Он решил опять сделать шаг к примирению.
Результат был прежним.
— Какие ж связки надо иметь, чтоб так вопить! — буркнул Цыган.
Он снова отступил к порогу и стал знаками объяснять, что не будет ходить к ним, а будет стоять на пороге. Он так сосредоточенно и серьезно жестикулировал, что Газаев хмыкнул:
— Ты что это, Кузьмин, языком жестов занялся?
— Если тебе, темному горцу, понятно, что это язык жестов, пусть и эта психованная Европа нас поймет… Я же в свое время был и актером, и циркачом, и художником… Всем понемногу… А сейчас мы им про демаркационную линию объясним.
Кузьмин сделал шаг вперед. Крика не последовало. Жестами он стал объяснять им новую ситуацию: вот дальше этой линии, именно этой, не ступит ни шагу.
— Зачем это? — удивился Газаев.
— Ни за чем, пропади они пропадом, просто налаживаю переговоры, пусть думают: “Что это там русский солдат вытворяет?”
Несколько раз Кузьмин демонстративно отходил от порога. Монашки., казалось, смирились с этим, хранили молчание.
— Крепко стоят, ладно! — констатировал Газаев. — Насколько же их хватит?
— Если они монашки, хватит надолго. Весь день простоят, не дрогнут.
— Хорошая выучка.
Солнце хлынуло потоком, высветив верхние поперечины, узлы веревок, белые рубахи женщин. Горец присвистнул:
— Смотри, Цыган, молоденькие… Девчонки…
Стройный ряд неподвижных фигурок дрогнул. Рубахи на монашках были просты и при каждом движении обрисовывали тело с вызывающей отчетливостью.
На груди у каждой выделялся крест на черном тонком шнурке. Руки, спрятанные за спиной, и впрямь были связанными, на головах — одинаковые белые не то платки, не то накидки.
Вернулся Гаврилов, спросил шепотом:
— Как они тут?
— Говори громко, командир, мы их приручили, — сказал Кузьмин. — У нас зона своя есть, смотри…
Он сделал шаг от двери и сразу отпрянул назад — монашки опять закричали: то ли солнце их пугало, то ли новый человек вселил прежний ужас.
— Дичь какая-то! — устало проворчал Гаврилов. — Может, просто уйти? Сами из петель вылезут. — И покачал головой: — Ни черта не выйдет, у них же руки связаны. Устанут стоять, брякнутся, кто-нибудь и задохнется в петле, и Газаев не по­может…
Гаврилов взял у Цыгана сигарету и затянулся:
— Морока! Отвлечь их чем-то надо…
Трое мужчин смотрели на шестерых женщин. Между ними лежала полоса в десять шагов. Словно пропасть. Ни обойти, ни перепрыгнуть.
— Леня, может, ты споешь им что-нибудь?
— Верно, Цыган, может, споешь? — поддержал командира Газаев.
Кузьмин улыбнулся.
— Я такой же цыган, как и вы… Петь, конечно, умею… Да вот с репертуаром плохо: из ихних композиторов только опереточных знаю, так что куплетами Бони этих смертниц могу порадовать…
— На правую, смотрите, на правую, — быстрым шепотом перебил его Газаев.
Правая с краю делала какие-то странные движения, словно мешало ей что-то, лицо ее исказила гримаса, она встряхивала головой, вжимала ее в плечи… Что-то с ней было неладно…
Солдаты переглянулись:
— Может, на двор приспичило?.. — шепотом предположил Гав­рилов.
— Платок сползает, — так же тихо сказал Володя, и в этот момент платок скользнул с головы, выпустив целый ворох волос. Рыжий, ярко-медный струистый поток скользнул по плечам и разделился на три части — одна за спину, две по сторонам лица — на грудь. Девушка вскинула голову и чуть не потеряла равновесие.
— Точно — монашки! — шепнул Кузьмин.
— Почему решил?
— Простоволосыми ходить грех… Для нее это мука…
Девушка взглянула на своих — те не удостоили ее ни взглядом, ни возгласом. Она вновь запрокинула голову, закрыв глаза, простояла минуты две, снова раскрыла их, удивленно озираясь.
— С закрытыми глазами на табурете долго не устоишь, голова кружится… — Кузьмин шепотом комментировал события.
Девушка стояла теперь, опустив глаза, и только шевелила плечами, словно что-то кололо ее в спину.
— Товарищ командир, может, нам на время смотаться?
— Почему?
— Похоже, у нее на руках веревки ослабли. Если уйдем, она попробует снять их, а снимет, значит, жить хочет, а не вешаться. Тогда и говорить можно будет…
— Ляд с ними! — Гаврилов мало спал последнее время, усталость брала свое. — Я пошел. Газаев — отвечаешь. Действуй по своему разумению, чуть что — зови. Пошли, Кузьмин, дел по горло.
Они ступили в сумрак площадки, прикрыли за собой дверь, оставив узкую щель для наблюдения.
Гаврилов с Кузьминым обошли монастырь, осмотрели все постройки, проверили посты.
Кухня должна была прибыть если не к завтрашнему утру, то уж к обеду наверное, а пока солдаты пользовались сухим пайком. Савицкий растопил печку в маленьком домике и кипятил чай. Теперь он старательно разминал в котелке брикет каши.
— Товарищ командир, давайте к нашему столу. Чай есть, щас каша поспеет…
— Спасибо…
— Ну что, лейтенант, все пляшешь вокруг этих девах? — спросил Савицкий.
— Как не плясать? Малые, стало быть, глупые.
— Скажи — жалко!
— Жалко! — резко ответил Гаврилов.
— Ладно, не серчай, садись к столу…
— Сыт я. Спасибо.
Чем был сыт лейтенант, он не смог бы сказать, только знал одно: если сейчас не приляжет на четверть часа, то свалится.
— Кузьмин! — позвал он. — Пойдем пройдемся.
Они вышли во двор, и Гаврилов признался:
— Леня, выдохся я, оставляю за старшего, пойду, где-нибудь прилягу. Смотри, построже с ребятами…
— Пойдем, в кельи провожу…
— Хотел спросить, — Гаврилов расслабился, мысли путались, сбивались. — Хотел спросить, как ты решил, что эти, ну… в трапезной? Почему решил, что это трапезная?
— Бывал в монастырях до войны…
— А слышал, вы артистом до войны были?
— Не только, — усмехнулся Кузьмин, привык к его неожиданным переходам то на “вы”, то на “ты”. — Был и художником и певцом в оперетте…
— Я после войны тоже хочу в театре попробовать… — смущенно сознался Гаврилов.
— Дело…
— В школе в драмкружке был, во Дворец пионеров бегал, — продолжал он, — у нас старикан был, еще до революции в провинции играл… Замечательный старикан. Любил на стекле, на обыкновенном стекле, гримом цветы рисовать, а чтоб не смазались, он их клеем покрывал…
— Лаком, — поправил Кузьмин, — театральным лаком…
— Ну да, он так и говорил, я забыл… До чего спать охота!..
— Пришли уже.
Оставив командира в келье, Кузьмин пошел по коридорам, по двору, заглядывая во асе углы.
— Что ищешь, Леонид Васильич? — окликнул его Фомин.
— Ты, часом, какую-нибудь фанерину не видал тут? — спросил Кузьмин.
— Какую фанерину?
— Обыкновенную. Деревянную, белую… Мне нужен кусок фанеры, понял?
— Понял. Не видал. А на кой она вам?
— Для спросу…
Своим рассказом о чудаке-актере — художнике, преподававшем в драмкружке, Гаврилов подсказал ему идею.
В одной из комнат, похожей на канцелярию, нашел Кузьмин то, что искал. С одной из стен обои были сорваны, с другой свисали широкими полосами. Оторвав несколько полос, Кузьмин скрутил их в рулоны, по пути зашел к Савицкому, набрал из печи еще красных углей, ссыпал их в котелок и пошел к трапезной, размахивая котелком, из которого вился легкий сизый дымок, как из паникадила.
Сверху от чердачной площадки раздался предостерегающий шепот. Газаев, приложив палец к губам, знаками приглашал Леонида подойти потихоньку к дверной щели, потом не выдержал, махнул рукой, спустился на несколько ступенек к Цыгану и зашептал:
— Рыжая, ну та самая, развязалась, но веревку с рук не сбросила, делает вид, что все так и было, да у меня глаза как у орла…
— Горы научили? — вставил Кузьмин.
— Точно говоришь… А это зачем? — только сейчас разглядел он принесенные Цыганом обои и котелок с углем.
— Потом узнаешь. Дай-ка мне в щелку глянуть…
— Погоди. Ты подежурь вместо меня полчасика, я пойду что-нибудь перехвачу. С утра не ел.
— Горы, говоришь, научили, — невпопад сказал Кузьмин, думая о чем-то своем.
— При чем горы. Цыган? — настороженно спросил Газаев.
— Володя, час тебе дам передохнуть, только давай-ка, зем­ляк…
— Какой ты мне земляк? — удивился Газаев,
— И тебе земляк, и другим, есть у меня в роду и горская кровь, тек что давай, земляк, перед тем как сам поешь, пособирай у ребят печенье, конфеты, что наберешь, только старайся не наше, а трофейное, с их этикетками. Потом забеги в трапезную внизу, там есть деревянное блюдо. Так ты вали все на него и дуй сюда наверх, я тебя потом отпущу. Думаю, что заставлю этих монашек из петель вылезти…
Газаев, прыгая через три ступеньки, бесшумно слетел вниз, к выходу. Цыган подошел к щели и заглянул в нее: рыжая монашка сбросила веревки и потирала кисти рук, что-то шепотом говоря своим соседкам. Те слушали ее вроде бы равнодушно, но опытному актерскому глазу Леонида было ясно, что они готовы слушать и дальше. Он чуть приоткрыл дверь, и фигуры вновь окаменели, а рыжая, забыв повязать платок, так и стояла простоволосая, спрятав поспешно руки за спину, делая вид, что и она связана. Ноги у девчонок подрагивали, они переминались, поводили плечами.
Увидев это, Кузьмин побежал вниз и столкнулся с Газаевым, несшим блюдо с печеньем и конфетами.
— Вова, быстро ведро чистой воды, и ты свободен.
Газаев молча передал блюдо, убежал и через пять минут принес ведро воды и кружку.
— Начало операции — артподготовка, — без улыбки сказал Кузьмин и ногой распахнул Дверь на чердак. Фигуры вновь окаменели.
— Милостивые дуры, — начал он громко и серьезно. — Не пора ли попробовать солдатских гостинцев? А, девоньки?
“Девоньки” молчали и, похоже, собирались вновь кричать.
Кузьмин взял ведро с водой в одну руку, блюдо прижал к груди и шагнул вперед.
Головы вскинулись, рты раскрылись для крика, руки напряглись, но Кузьмин быстро поставил шагах в двух от них ведро, положил блюдо на пол и вернулся в свою “зону”.
— Дуры, — сурово продолжал он, — лопайте, животы-то поди свело. Даем десять минут, чтоб вы очухались…
Свои слова он сопровождал жестами, показывая на часы, растопыривая десять пальцев, объясняя, что они с Газаевым уходят и оставляют их одних.
— Вот теперь рыжей работа — всех накормить, руки-то у нее развязаны…
— Всех накормить или всех развязать. Похоже, что вешаться они раздумали, но все же, Володя, будь на стреме…
Они прикрыли дверь, присели на корточки у порога и закурили.
— Кто мог подумать, что Володя Газаев такими делами будет заниматься? — задумчиво проговорил горец. — А где мой нож, мой автомат, где моя ловкость джигита? В услужение и монашкам пошел. А где сейчас мои братья джигиты?
Он говорил грустно и устало, будто только теперь почувствовал всю тяжесть прошедших лет.
— Мы приказ выполняем… — Кузьмин посмотрел в боковое окно на чистое небо. — Четыре года мы с тобой только о смерти думали, теперь пора о жизни подумать… Ты после воины что будешь делать!
— Не знаю, — тихо ответил Газаев, — я еще ничего не умею, только воевать, пожалуй, научился, убивать научился… Ничего другого не умею…
— Горы научат, — улыбнулся Цыган.
— Горы всему научат, — вздохнул солдат.
Они поднялись наверх, приоткрыли дверь. Монашки так же чинно, как стояли, сидели теперь на своих подставках. Все руки были развязаны, и только как напоминание над их головами висели удавки. Ведро и блюдо стояли у двери — Кузьмин видел, что почти всю воду монашки выпили, а печенье и конфеты сложили каждая на своем табурете.
— Ишь ты, от подарка не отказались, а есть не едят…
— Может, боятся отравы?
— А вода?
— Ох, и змей ты, Цыган, тебя к нам в горы надо — дотошный мужчина ты…
— Иди обедай, — сказал Кузьмин, — я подежурю. Командир на час вздремнуть лег, так что через час пусть кого-нибудь другого присылает или приходите все — я тут моим балеринкам представление устрою…
— Чего задумал?
— Потом увидишь. Расскажу, а вдруг не получится? Иди.
Прислонившись к притолоке, Кузьмин внимательно стал рассматривать девушек, чинно сидящих на своих местах.
— Что, дуры-лапочки, догадались, что позировать надо? Правильно, вот так и сидите, сложив руки на коленях…
Кузьмин снял пилотку, снял ремень, стал расстегивать пуговицы на гимнастерке. Видя эти страшные при­готовления, монашки в ужасе вскочили на свои табуреты и схватились за веревки. Он рассмеялся и, набрав в грудь воздуха, неожиданно запел красивым и звучным голосом. Это была не песня, а просто красивый открытый звук.
Девчонки замерли и выпустили петли.
— То-то, дуры, не шалить у меня. — И, повернувшись спиной к монашкам, стал прилаживать на стене против них, у самой двери, с двух ее сторон рулоны обоев.
Угли в котелке совсем остыли, он выбрал один, подошел к стене, осмотрел ее и оглянулся на девушек.
— Ну что, готовы позировать?.. Потом расцелуете меня, если понравится.
Сдвинув густые черные брови, он смотрел на них почти сурово, потом вдруг опять улыбнулся и запел.
Девушки переглянулись — этот странный русский, неизвестно что собирающийся вытворять, поет… их Шуберта.
А Кузьмин уже работал, нанося на лист первые стремительные линии.
Далекая, приглушенная расстоянием автоматная очередь разбудила Гаврилова.
По второй очереди он определил — “наш” — и быстро выбежал во двор.
Еще один звук нарушил тишину — мотоцикл! В ворота влетел связной из штаба, круто развернулся и огляделся.
— Пакет из штаба, товарищ лейтенант! — доложил связной.
— Ты стрелял?
— Так точно.
— Где?
— За километр отсюда. Машина там, за кустами. Не наша… Дверцы распахнуты… На всякий случай дал по кустам две очереди и к вам…
Гаврилов вскрыл пакет. То, что нашел в пакете, удивило его сверх меры. Он вытер вспотевший лоб, пожевал губами и спросил:
— Когда отправлять?
— Чем скорее, тем лучше.
У трапезной Гаврилов встретил Газаева.
— Где Цыган?
— Наверху. С монашками…
Он осторожно подошел к двери, заглянул. Монашки уже не стояли на своих табуретах: три сидели, две стояли у окна, а шестая была возле Кузьмина, заглядывала ему через плечо, смотрела, как он рисовал.
Лейтенант шагнул через порог, монашки кинулись было к своим табуретам, но он непроизвольно, как своим солдатам, махнул им рукой, что означало — “вольно”, и подошел к Кузьмину.
Через минуту девушки успокоились, а одна, рыжая, развернула пакет с печеньем и стала грызть хрустящие квадратики.
Тихо, в самое ухо, Гаврилов прошептал Кузьмину:
— Молодчага! Это ты здорово! Ох, как здорово! Выйдем на минуту. Только тихо, не вспугни девах…
Цыган порылся по карманам, неторопливо встал и пошел к двери.
— Леня, смотри, что связной из штаба привез. — Гаврилов протянул ему лист бумаги.
— Что это?
— Листовка…
— Это ж ясно…
— Снимок-то — нашего монастыря. А на другом снимке они, повешенные! Только в самом деле повешенные!
Гаврилов рассказал, что листовка появилась сразу во многих городках и пунктах на пути продвижения наших войск, что она призывает население дать отпор “кровавым варварам”, которые оскверняют монастыри, насилуют и вешают монашек. В листовке назывались их имена, сообщалось, откуда они родом и как зверски были убиты…
— Это ж брехня! — возмутился Кузьмин. — Кто поверит?
— Надо доказать, что это брехня! — устало сказал лейте­нант. — Понимаешь? — Он настороженно глянул на закрытую дверь. — Не дай бог в самом деле повесятся, надо их распропагандировать и в штаб направить. А потом уж пускай местные церковники сами народ вразумляют, что брехня, а что не брехня… Пошли, надо ласково кончать дело.
Они открыли дверь. Монашки снова насторожились. Кузьмин бегло оглядел рисунки и подошел к чистому листу. Гаврилов непроизвольно отступил на несколько шагов и оказался возле девушек. Спиной почувствовал, как они напряглись, готовые завизжать и кинуться к своим веревкам.
На обойных листах, намеченные только длинными линиями, стояли на табуретах шесть тонких фигурок. Чуть ниже этого строгого ряда были крупно нарисованы шесть мордашек со сжатыми губами и смешно вытаращенными глазами. Следующая композиция усадила всех в рядок на табуреты. Одно лицо было крупнее остальных и выполнено наиболее тщательно — головка рыжей девчонки, распустившей волосы.
На отдельном листе Кузьмин начинал большой групповой портрет. В центре он несколькими штрихами нарисовал свое лицо, и шепот за спиной Гаврилова стал явственнее. Художник нарисовал себя во фраке с разлетающимися фалдами, с бабочкой на шее, со вскинутыми руками. Справа одна за другой возникали фигуры солдат, аплодирующих твоему товарищу. Они тоже были в штатском и мало отличались друг от друга. Группа слева заполнялась женскими фигурами с букетами в руках. Все были в одинаковых длинных рубашках.
Рыжая хлопнула в ладошки и осеклась.
Гаврилов повернулся к девушкам. Шесть пар глаз смотрели на него без опаски, открыто.
— Что будем делать, Леня? — спросил Гаврилов.
— Соберем в охапку наши шесть слов, что знаем по-ихнему, и попросим в машину…
Гаврилов подозвал Газаева и велел как-нибудь поласковее пригласить “фройляйнов” в машину. Газаев улыбнулся девчонкам и сделал приглашающий жест:
— Пери, не пожалуете ли со мной…

Комментариев нет:

Отправить комментарий